Газета,
которая объединяет

Сгусток идеализма

Сергей Гандлевский – о любви к Пушкину, власти языка, литературной попсе и стихах без подпорок
Рубрика: от
Автор:

Мое удивление на тот счет, что встреча с Сергеем Гандлевским в книжном клубе «Петровский» собрала весьма скромное количество охотников послушать одного из лучших поэтов современности, очень быстро сменилось уважением к собравшимся. Вот уж правда: много званых, мало избранных. Давненько не наблюдала я такой подготовленной аудитории, способной не только слушать и слышать, но и задавать вопросы, убеждающие: не зря, господа-товарищи, Воронеж считается культурной столицей Черноземья.

А до начала встречи, в кулуарах, московский гость поудивлялся отсутствию в городе улицы Мандельштама. И услышав в ответ, что – какая там улица, если даже по памятнику опальному поэту страсти едва остыли – изумился еще сильнее. Что, разве воронежцам памятник не нравится? Я предпочла найти вопрос риторическим…

Мимо столиков с едой

На самой встрече были стихи. Эдакий примат поэзии в чистом виде надо всеми остальными форматами и неформатами. Звучала, в основном, классика – старые вещи. Поскольку новых крайне мало. Такой расклад со всей очевидностью показал: уже сделанного Гандлевским на поэтической ниве вполне хватит для того, чтобы она колосилась и плодоносила еще долго-долго.

Первая прозаическая ремарка – кроме замечаний организационного толка – адресовалась публике после прочтения стихотворения с нецензурным словом. «Я не вижу зала, – осторожно пояснил поэт, щурясь под прямым луча прожектора. – Тут дети есть? Если да – извините…» И добавил, что «низкими» словечками пользуется не часто – и не из любви к ним, а исключительно для усиления художественного эффекта.

Нетленок Гандлевского, начиная с «Самосуда неожиданной зрелости…» (с зацитированным до дыр «есть обычай у русской поэзии с отвращением бить зеркала»), набралось на два полноценных отделения. Под занавес второго прозвучало предложение «поговорить», чем зал с удовольствием воспользовался. А предварил разговор комплимент в адрес клуба: в Москве подобного помещения, будто специального сделанного для чтения стихов, нет.

– Я, во всяком случае, такого не знаю, – уточнил гость. – Есть общие залы, где читают поэты и сидят люди за столами с едой. Это, конечно, интеллигентные люди, они не галдят, но – все равно… Официанты ходят туда-сюда и не только они. А здесь – здорово!

Любитель школьной программы

– Хотелось бы, Сергей Маркович, узнать о ваших литературных предпочтениях. Кому их отдаете?

– Знаете, играть во мнения касаемо современников любой взрослый осмотрительный человек не станет. И дело тут не в дипломатии; просто наверняка кого-то забудешь, потом будешь локти кусать. У меня такие случаи были, они мне нервы истрепали. Ужом потом вьешься перед «обиженным», что-то ему объясняешь, но – все! Как отрезало!.. А что касается классиков – я всю жизнь очень люблю Пушкина. Пусть это общее место, что замечательно. Замечательно, что есть такой писатель, и что он – именно такой. Страна у нас тяжеловесная, неартистичная, прямо скажем. Ни Италия, ни Грузия. И вдруг в России – такой национальный поэт! Замечательной легкости и ненапыщенного глубокомыслия. Неудивителен Толстой или Достоевский: какая страна – такие и гении с большой буквы. Но главный-то в этой стране – Пушкин!.. Нет, вообще я всю школьную программу люблю. Это, знаете, как ответить на вопрос «какую погоду вы любите». Да всякую! Сегодня серенький весенний денек – и он в своем роде совершенен. Вот так ты можешь ходить неделю, уверенный: лучше Блока никого нет. Или, не знаю, какого-то современного поэта: он просто не сходит у тебя с языка. Но меняется настроение – и уже кстати другие стихи. Все замечательные поэты – замечательны.

– А к женской поэзии как вы относитесь?

– Эти громоздкие обобщения – по половому признаку, национальному и т.д. – ужасны. После них очень гадко себя чувствуешь. Как будто занимался гадостью какой-то – это нехорошо и неправильно. Просто у нас исторически короткая традиция писательства вообще, а женского – особенно. В начале 19 века девушкам из хороших семей не давали даже романов читать. Это считалось чем-то непристойным. А, скажем, традиция написания женской японской прозы не просто вполне себе существует, но и идет ноздря в ноздрю с мужской.

В лучшем порядке

– Часто говорят о власти языка, о том, что поэт пропадает в языке. Вы борете с языком, с его штампами? То есть, понятно, что вы эти штампы пародируете – так себя или язык тем самым «укрощаете»?

– Ну, вопрос ваш мудреный, но понятный. Может быть, отвечу некстати: я убежден, и это не Бог весть какая оригинальная мысль, что нет хороших и плохих слов. И знаменитое изречение Кольриджа – «поэзия есть лучшие слова в лучшем порядке» – избыточно. Лучшими слова и становятся в лучшем порядке! Порядок слов – главное. Есть такое соображение как уместность; я надеюсь, что когда вставляю в текст штамп или сквернословие – делаю это уместно. Слово «роза» не лучше слова «дерьмо»; важен контекст, в котором употребляются то и другое. Потому что в ином контексте «дерьмо» так залучится, что ни на какую «розу» его не променяешь… А борется ли поэт с языком? Ни в коем случае не борется. Это все равно, что пытаться ладонями остановить Ниагару. Языку много тысяч лет. И он сильнее всякого единичного существа. Поэт отличается от прочих людей как раз тем, что он заворожен движением языка. И может заставить язык работать на себя. Мореплаватель на парусном судне не борется с ветром. Просто он знает повадки ветра. Знает, где ветер может впрячься и сделать за него работу. То же самое – язык; это очень мощная стихия. И если ты чувствуешь ее биение – можешь к нему подключиться. Тогда ты пишешь то, что умней тебя. Выражаешь чувства, которые великодушней тебя. Которые вообще-то тебе, как человеку, мало свойственны. И за тебя эти вещи говорит язык… Так что здесь нет борьбы. А есть внимание и потакание.

Любить – трудно

– Что говорит ваш, довольно продолжительный, опыт жизни в литературе про место поэзии в культурном ландшафте? Меняется ли оно с течением времени?

– Ох, я загадка для геронтологии… Знаете, можно ответить самым простым и плоским способом. При советской власти интерес к поэзии был так велик потому, что не был интересом к поэзии. А был протестным интересом. Предполагалось, и совершенно справедливо, что власть чего-то там не досказывает и прячет. И из нее выуживали всякие секретные сведения, не обязательно поэтические. Какие-то факты истории, политики. И поэзия стояла в ряду таких гуманитарных дисциплин; это, как всякая гуманитарная дисциплина, был запретный плод. Поэтому на поэзию собирались стадионы. А потом она стала тем, чем, собственно, и является; по-настоящему разбираться-то в ней – трудно! И любить ее трудно. Как и все в этой жизни, наверное. Я думаю, что и истинных знатоков футбола гораздо меньше, чем людей, приходящих на матчи испытать массовость какую-то, адреналин. Что ж о поэзии говорить? Так что в этом смысле место ее – да, изменилось. И тут можно было бы сказать какую-нибудь кокетливо-мазохистскую, пораженческую вещь типа «ну, и чудесно»! Но для меня это – не чудесно. Потому что я получаю от стихов как таковых – скажем, от Пушкина – большое удовольствие. Для меня безусловно, что это – благо. А человек я не зловредный, поэтому мне хочется, чтобы как можно больше людей тоже получали удовольствие… Вот нравится вам горная гряда в снегу – ну, наверное, вам захочется, чтобы другие поинтересовались тем, что вы в ней находите. Так что есть тут некая двойственность: с одной стороны, понятно и естественно, что настоящих любителей поэзии немного. Как и любого специального предмета; в математике тоже не толпы разбираются. С другой – это очень досадно; хорошо бы, если бы таких людей было больше. Поэзия – какой-то такой сгусток идеализма. А без него ни в один период истории люди не жили. Потому что без него они жить не могут. Во всяком случае, опыта такого у них нет.

Репертуар чувств

– А что вы думаете по поводу высказывания Бродского «каждый пред Богом наг. Жалок, наг и убог. В каждой музыке Бах, в каждом из нас Бог»?

– Я думаю, что в этом высказывании – ноль мысли. И ничего другого я о нем никогда не подумаю. Бродский – блестящий поэт. «Я был только тем, чего ты касалась ладонью, над чем в глухую воронью ночь склоняла чело» и так далее; волосы ж дыбом встают! И такого у него – немало. Но конкретно эти строчки… Недаром они стали попсой, треньди-бреньди под гитару у костра. Молодые, исполненные ложной многозначительности, кислые и узкие стихи. Думаю, что если бы Бродский был сейчас здесь – он бы кивнул.

– Попса? Понятно…

– Нет, стоп, я должен объясниться, чтобы не получилось – ну, ничего себе!!! Есть здесь какая-то досадная закономерность. Вот – Пушкин: очень ровный поэт. Но у него есть одно слабое стихотворение. Нет, негениальных у него, наверное, много, но одно – вопиюще слабое, никакое: «Я помню чудное мгновенье…» Все не соберусь узнать, оно написано до того, как он добился Керн, или после. Для того, чтобы добиться, или – в утешение? С точки зрения лирики это – пустое место. Да еще там половина строчек из Жуковского. Кстати, тут смелости мне придал Набоков – он ровно так же оценивал эти стихи. Как очень посредственные, вышедшие из-под пера… ну, не знаю… Ленского! И именно они пошли в народ! Загадка… Вот когда вещь становится общеупотребительной от того, что она – гениальна? А когда – от того, что – с гнильцой, плосковата? Нет ответа.

– А если говорить о теме одиночества, которая есть у Бродского и есть у вас?

– Да она есть у любого мыслящего человека. И немыслящего, кстати, тоже. Всем нам известен репертуар общечеловеческих чувств. Любовь, зависть, страх смерти, надежда, радость, нежность… Но в каждом они – переакцентированы, каким-то образом смещены. Поэтому все мы разные.

– Но на уровне мысли в тех же разбираемых стихах Бродского это не сформулировано?

– Стихи не обязаны содержать мысль. Или сведения какие-то. Они передают настроение; я сейчас говорю о лирическом стихотворении. Есть, действительно, стихи, в которых содержится мысль, да такая, что просто руками разведешь. Вот Тютчев: « Природа — сфинкс. И тем она верней своим искусом губит человека, что, может статься, никакой от века загадки нет и не было у ней…» Ничего себе! Четыре строки – и такой философский объем! Половина, если не больше, всей – мировой! – философии на эту тему…

Дохлый номер

– Ваши стихи, Сергей Маркович, производят впечатление очень литературных; обилие аллюзий это доказывает. А когда их в исполнении автора воспринимаешь на слух – открывается глубокий визуальный ряд. Нет ли у вас планов сделать документальный фильм по своей поэзии?

– М-м-м…

– Ну, как бы вы отнеслись к тому, если бы это сделал кто-нибудь другой?

– Плохо. Объясню почему. Сейчас существует такое движение – видеопоэзия, им занимаются вполне уважаемые люди, миссионеры поэзии. Все, что я видел из этой оперы, мне кажется дохлым номером. Если поэзия выигрывает от того, что попутно на экране что-то такое копошится, да еще на фоне Вивальди или Гайдна – значит, это дохлая поэзия. И в таком случае надо ее выкинуть, а смотреть на экран или слушать Гайдна с Вивальди… Поэзия – вполне взрослое, самодостаточное искусство. На мой стариковский взгляд, хорошая поэзия не нуждается в подпорках. Я думаю, что ровно поэтому Пушкин не поется. Но тут же, поскольку я не умею думать одной мыслью, отмечаю: а замечательная поэзия Есенина – поется! Замечательная Лермонтова – тоже поется… Сам придумал правило – сам его и «распридумал»!

– По-вашему, то, что в России традиционно много стихотворцев – явление отрадное? Или, учитывая количество графоманов – напротив?

– Не очень уверенно скажу: много мы об себе понимаем! Я тоже раньше думал, как вы, а потом один знающий человек разубедил: «С чего ты взял, что у нас много поэзии? Да в одной Голландии – 80 поэтических журналов!» А Голландия – величиной с Воронеж… Графомания – человеческое качество. Хорошее или плохое? И да, и нет. С одной стороны – это тяга к чему-то немеркантильному, идеальному. С другой – жизнь часто сводит меня с графоманом, который совершенно глух к чужим хорошим стихам. Потому что слишком занят собой. Такие графоманы – конечно, беда. Но если люди, недостаточно одаренные, сидят с мокрыми глазами при чтении Блока, Мандельштама, Бродского – это совсем другое дело.